| nutLEt ( @ 2007-01-06 08:45:00 |
ведьмынемы. отрывки из первой главы
Служанка Дэйдра из Абертридура – тогда у них была еще служанка, ужасная растеряха, зато красавица, мама не хотела ее увольнять, пока деньги совсем не кончились - рассказывала про угольные отвалы, окружавшие шахтерские поселки наподобие крепостных стен, липкую угольную пыль, привычную как вкус горелого хлеба, надшахтный копер с гигантским колесом, похожим на колесо обозрения в кардиффском парке аттракционов, плавильные печи, рассыпающие праздничные искры, ущелья, похожие на край света, где туман заползает в рот и лошади окунают копыта в пустоту. Самым любимым рассказом Дэйдры, от которого у Эдны вся спина покрывалась мурашками, была история ллануитинской общины – поселка, сто двадцать лет назад ушедшего под воду целиком, все сорок домов и церковь Святого Иоанна Иерусалимского, их проглотило проклятое водохранилище, говорила Дэйдра, округляя пронзительно-голубые глаза, и Эдне представлялось проклятое чудовище такого же голубого цвета, все в струящейся голубой чешуе, разевающее пасть с голубыми зубами, мертвенного прозрачного оттенка, такие зубы бывали у самой Эдны, когда она возвращалась из вествудского леса, обьевшись черникой, с полной доверху корзинкой, где ягоды на дне уже пустили густой голубоватый сок, оставляющий несмываемые пятна.
***
Плотность времени на картинке, даже самой подробной и точной, и плотность времени в голове совсем неодинаковые, даже когда речь идет о тех же самых событиях, думала Эдна. Вот, скажем, на этой фотографии все, как было - упавшие на щиколотки гольфы, пухлые щеки, круглый фонтан с ящерицей застывшей на задних лапах, такие раньше жили в огне, говорила мама, а теперь в болотах, что это - Брайтон? Тенби? Аберстуит? Перед отьездом в Вишгард, отец купил для них с мамой неделю у моря, у настоящего моря, которое не отползает от берега на километр, оставляя на виду залатаные днища лодок и грязную донную траву, ох уж это уэльское море, обнажающее свои секреты с бесстыдством, которому она всегда завидовала, ее-то секретики были закопаны по всему саду, все эти персиковые косточки, пуговицы, серьги с тусклыми камушками из маминой шкатулки - стоило камушку потеряться и мама отдавала их ей, хотя серьги становились только красивее с черной блестящей дырочкой, с пустотой посередине, которую можно было заменять на тысячу разных других, подвернувшихся под руку, вещей - все эти жестяные крышки от чайных коробок, высохшие можжевеловые ягоды, моток золотой проволоки, найденный на чердаке, да много чего.
На фотографии видны прохожие, угол кафе с пластиковыми шаткими столиками и полосатой маркизой, вроде все верно, но нету главного - ощущения уходящего времени! Эйдосы всех этих вещей как будто оцепенели, зажмурились в неподвижности, сама же Эдна все помнила правильно - пружинистый шум ветра в жестких глянцевых кронах, запах кофе и горячих булок, обсыпанных сахаром, звяканье велосипедных звоночков, вкус меда в белом блюдечке и лаврового листа, если его потереть между пальцев и лизнуть, щекотное прикосновение гальки к босым ступням, капроновую шершавость ленты в волосах, банты вечно соскальзывали и было сущим мучением останавливаться на бегу и ждать пока мать переплетет косичку, больно дергая за кончики прядей - в этих вещах на фото не было ощущения смертности, они покрывались смолой, как покорные насекомые, тупо молчали, будто янтарные мухи и стрекозы в сувенирной лавке. Вещи, которые жили у Эдны в голове, были другими - в них было ощущение ухода, безвозвратности, ежесекундного соскальзывания в нижний слой жизни, чтобы через секунду оказаться еще ниже, как в том странном устройстве для мороженого, стоявшем в дорогом кафе на променаде, куда Эдну не водили, но она сама ходила смотреть: серебристый круг с чашечками - медленное, сладостное колесо обозрения - вращающийся в прохладной витрине, запотевшие стеклянные плошки с идеально ровными шариками, наверху оказывались то марципановые, то шоколадные, Эдна всегда ждала зеленых, фисташковых, и, дождавшись несколько раз подряд, уходила. От того, что зеленые оказывались там каждый день, ей было как-то спокойнее, потом дочка бакалейщика сказала ей, что в витрине не настоящее мороженое, а пластиковая дрянь, так же, как в витрине мясника - восковой поросенок с восковой морковкой, но Эдна только рассмеялась - может и так, сказала она, но зеленые-то точно настоящие, я их пробовала!
Вещи, которые Эдна пробовала, становились особенными, их не могли испортить мутные ловушки фотографий, знание о них захлестывало Эдну восторгом даже теперь, воспоминания жужжали пчелами у нее в крови, соленой водой приливали к вискам, муравьиной щекоткой пробегали по рукам.
Когда в первый раз ее взяли в город, в театр - на утренник с пьесой Метерлинка - дети там сидели с открытыми ртами, забыв даже, что надо ерзать и шуршать конфетами, а она - с леденцом за щекой - снисходительно улыбалась, победно оглядывалась - вот! я же говорила! Душа хлеба! Душа сахара! правда в театре души вещей были каким-то жалкими, надутыми, видно было, что взрослые помнили что-то смутно, но выразить не умели и оттого рисовали свои воспоминания на картоне, лепили их из папье-маше, озвучивали нарочито тонкими скрипучими голосами. По дороге домой Эдна пыталась обьяснить это маме и отцу, но они занялись своими обычными взрослыми глупостями - мама качала головой, курила и смотрела в окно, а отец пытался удержать машину на скользкой дороге, посматривая на старую, захватанную карту Лондона и бормоча слова, смысл которых до Эдны не доходил, но она знала, что слова были неприятными - короткими и отрывистыми.
Тогда у них еще была машина. Эдна помнила ее до последней дырочки, прожженной маминой сигаретой в красной стеганой обивке сиденья, ужасно похожей на клеенку у них на кухне, только та была с терновником и маками, и тоже везде прожженная, мама курила так много и торопливо, что Эдна завела для нее пепельницы: в саду из разбитых тепличных горшков, и в доме - из наспех склеенных чашек, которые уже не держали воду, но были дивно хороши и в них жила обиженная душа бабушкиного чайного сервиза, Эдне было немного стыдно перед чашками, но если бы не эта унизительная должность, они скорее всего полетели бы в мусор, как летело туда все, что билось и ломалось в доме каждый день, если Эдна не успевала подхватить и унести на чердак или в детскую. Тогда у нее еще была детская, а в ней круглое корабельное окно, а в окне сад.
***
Прожив всего лишь полгода в Вишгарде, родители сумели измениться до неузнаваемости - в доме, кроме их собственной спальни, не осталось ни одной жилой комнаты, все - даже круглая, залитая пыльным витражным светом, столовая - было оставлено для жильцов, Эдна спала теперь в бывшей кладовой, где на полках стояли мамины варенья с прилепленными бумажными клочками - 1981, июль, 1982, август и висели связки лука и чеснока, по ночам издававшие особое шуршание - это был самый сухой звук, который Эдне приходилось слышать. Утром ей приходилось складывать свою кровать и ставить ее возле стенки, чтобы делать уроки, притащив из гостиной обитый желтым кретоном стул и разложив книги и тетради на одной из нижних полок.
Четыре спальни для жильцов - это слово было похоже на жуков, на целую связку глянцевых зеленоватых жуков - представляли собой светлые, чистые, нежилого вида комнаты с двуспальными кроватями, застеленными бельем из маминого приданого - цветастым сатином, жестким от крахмала, на каждой подушке лежало по шоколадке - это мама подглядела в приморском отеле - время от времени поседевшие шоколадки доставались Эдне и мама вынимала новые из высокой стеклянной банки с веселой французской надписью, кресла и стулья были новыми, розового дерева, скучную материю оживляли только мелкие гвоздики - несколько штук Эдна позаимствовала для своих секретов, разумеется, зато зеркала в комнатах были настоящими, в темных старческих пятнышках, они висели там, на неровно оштукатуренных стенах, когда отец впервые привел их в дом, тяжелые и хмурые, Эдне они сразу понравились - в них жила душа дома, еще она жила в толстых дубовых перилах лестницы и прожилках ступенек, а еще - в голубом жестяном кувшине и миске для умывания, две эти вещи остались от прежних хозяев, мама тут же закинула их на чердак и поставила в ванных новенькие, сияющие белой эмалью, возле каждого примостилась фаянсовая мыльница, а в ней кусочек мыла в бумажной обертке с веткой лаванды. Мыльца эти время от времени исчезали - Эдна таскала их в школу и выменивала на них царские сокровища, однажды ей достался перочинный ножик с узким кукольным лезвием, точилкой для карандашей и совершенно бессмысленным штопором.
***
Иногда она приходила на второй этаж, в свою бывшую детскую и сидела там на подоконнике, глядя на красноватую кленовую листву и черную рифленую крышу сарая. Отсюда был виден кусочек сада, где редкие постояльцы завтракали в хорошую погоду, зимой мама накрывала длинный стол на кухне, там с утра топилась плита и было теплее всего, гостиная же, украшенная синим старинным ковром и граненой вазой с сухими ветками остролиста, чаще всего пустовала, и Эдна никак не могла понять, почему в эту комнату так неохотно пускают гостей.
Милая, это лицо нашего пансиона! говорила мама, представляешь, что с ним будет, если разрешить им здесь топтаться? Эдна пожимала плечами. Лицо пансиона казалось ей довольно хмурым, да и топтаться на синем ковре было особенно некому - зимой в Каменные Клены заезжали от силы два-три человека в неделю. Но спорить с мамой было бессмысленно - мгновенно расстроившись, она поворачивалась к Эдне спиной и уходила, едва заметно повесив голову, в такие минуты, глядя на ее узкую спину с проступающей под нейлоном крупной застежкой от лифчика, Эдна всегда чувствовала одно и то же - быстрый острый укол в самое сердце, похожий, наверное, на тот, шиповниковый, про который она читала в детстве, от него, кажется, заснуло все королевство, все слуги, собаки, и даже повара и поварята.
С мамой часто случались разные вещи, которые не случались с другими мамами - иногда она сидела в саду с растерянным видом, свесив худые веснушчатые руки и внимательно глядя на что-нибудь совсем неподходящее для разглядывания, например, на садовую стену, сложенную из неровных серых камней, или на дно своей чашки, где чаинки мешались с крошками от крекеров, мама всегда макала печенье в чай, будто старуха, хотя зубы у нее были ровные и белые, белее Эдниных, еще она читала книги на неизвестном языке, книг было всего девять, но мама перечитывала их по нескольку раз, как будто надеялась обнаружить там хоть что-нибудь новое.
Время от времени мама уезжала в Кардифф к своей знакомой и оставалась там почему-то довольно долго - неделю или две, в такие дни отец переставал замечать Эдну и говорил с постояльцами сквозь зубы, дом приходил в запустение, на дубовом столе обнаруживались оставленные кем-то чашки и стаканы, или мокрые круги от них, а кружевные занавески, будто по уговору, становились желтоватыми.
Вернувшись, мама любила Эдну особенно крепко и позволяла ей мелкие вольности - читать в ванной, грызть миндальные бисквиты в постели, даже ставить пластинки в гостиной, у некоторых пластинок было шершавое дыхание, особенно Эдна любила двойной альбом - в плотном белом конверте с кудрявым юношей, завернувшимся в алый плащ и размашистой надписью наискосок - музыка тоже была алой и размашистой, Эдна садилась на пол и закрывала глаза - странным образом то, что она слышала, требовало именно сидения на полу, сквозняка из-под створчатых дверей, хриплого покашливания в нитяном нутре проигрывателя и даже жестяного звяканья посуды, доносящегося из кухни.
Прошлое и будущее Эдны казались ей тогда соединенными этой музыкой, сегодняшними сумерками, чьими-то шагами по кирпичной дорожке в саду, той особой скудной английской тишиной, узнаваемой мгновенно, как узнаешь стены в детской - по запаху обойного клея, дырочкам от гвоздей и давно потерявшим смысл карандашным штрихам, столько-то футов, столько-то инчей, а сама Эдна находилась ровно посередине, на толстом синем ковре, с полными ушами музыки и полным ртом монпансье.
За последние два года она ставила пластинки только несколько раз, а потом и вовсе перестала - стоило голосу кудрявого тенора зазвучать после вступления, как прошлое наваливалось на нее четырьмя лапами и тяжелой головой со стеклянными глазами, точь-в-точь как та удушливая медвежья шкура, под которую она залезла однажды в гостях у миссис Торн в Аберстуите, залезла и замерла, прислушиваясь, почувствовав еще не угасшую до конца власть и силу зверя.
С тех пор, как мама умерла, а умерла она в восемьдесят пятом году, в декабре, когда Эдне исполнилось тринадцать лет, прошлое стало похоже на сломанные часы без стекла, в которых можно подкручивать стрелки рукой, и Эдна то и дело подкручивала, понимая, что пружина однажды не выдержит, распрямится и выстрелит в нее со всей силой насильно стиснутого времени, от этих мыслей у нее начинала болеть голова и немели пальцы.
На маму упала гнутая железная арка с надписью Каменные Клены, полная разноцветных лампочек, когда они с отцом укрепляли ее над воротами за неделю до Рождества, пытаясь привлечь клиентов, с каждым годом все реже появляющихся на этой дороге. Арка осталась от прежних хозяев, Эдна сама нашла ее в сарае под пустыми картонными коробками, на которых маминой рукой было помечено: посуда, детское, или - разное. Вдвоем с отцом они вытащили вывеску во двор, Эдна отчистила ее до тусклого блеска и попросила отца обвить железные прутья электрической гирляндой, купленной в супермаркете, арка получилась черно-красной, будто зимняя ветка, полная рябиновых ягод, даже мама пришла из кухни посмотреть, хотя у нее как раз было трудное время и она ни с кем не разговаривала. Отец снял ботинки и - в толстых шерстяных носках - полез на ворота укреплять вывеску, волоча за собой спутанный пучок проводов, там, наверху, его несильно, совсем чуть-чуть, стукнуло током, он выронил инструменты, пошатнулся, задел на одном гвозде державшийся конец арки, железо со скрежетом чиркнуло о железо, вывеска рухнула вниз, а мама, стоявшая внизу и говорившая левее-правее, упала на жидкий грязный снег, который в ту зиму даже траву не мог укрыть, там ее и увидела Эдна, крови было совсем немного - больше было красных стеклянных крошек и черных иголок искусственной хвои.
***
…А потом, спрашивали ее, потом, когда отец привел новую жену Хедду - продавщицу из Дейвида и братьев, где Эдна с отцом целый год после смерти мамы покупали овсяные хлопья и консервы - потом как все сложилось? Почему вы в тот год совсем перестали разговаривать, спрашивали ее, неужели ты думала, что он во всем виноват? он стал тебе противен? ты нарочно его избегала? ты ревновала к своей сводной сестре? вот это - в самую точку, да?
Да нет же, ерунда какая, отец просто не успевал разговаривать - приходя с работы он быстро жевал холодную ветчину с хлебом, быстро опрокидывал стаканчик, забирал пачку газет, дожидавшуюся в коридоре, и валился в спальне на кровать, не снимая покрывала. Если в пансионе появлялись жильцы, он задерживался в столовой и просматривал запись в гостевой книге, всегда с таким странным выражением лица, как будто надеялся увидеть знакомое имя, и, не обнаружив его, терял к постояльцу всякий интерес. Когда он уходил в спальню, мачеха Хедда поднималась с неопределенной усмешкой, откладывала свою вышивку - полотняную салфетку, простеганную какими-то шуршащими бумажками, скрывающими узор, их потом отдирали, как верхний слой переводной картинки - и шла за ним.
Иногда она сразу возвращалась и снова садилась в свое кресло, а иногда никто из них больше не появлялся, и Эдна садилась писать дневник. Уроки она теперь делала в гостиной, но с дневником в гостиной ничего не получалось, его можно было писать только наверху, в детской, которую ей недавно возвратили, правда, не до конца - приходилось делить ее с младшей Эдной, четырехлетней беловолосой девочкой, до отвращения похожей на Хедду, только очень розовой.
То, что девочку звали так же, как ее саму, казалось Эдне каким-то дурацким совпадением, это и было совпадением - в Вишгарде всегда любили короткие и звучные женские имена - но то, что в деревне хорошенькую младшую стали звать Эдной, а старшую - Старшей Эдной, или Старшей-из-Кленов, было уж совсем невыносимо. Эдна старалась об этом не думать, то есть - все время не думать, особенно - по дороге из школы домой. В дневнике Эдна всегда писала о сестре - Младшая, так ей было спокойнее.
Утром отец выпивал полный кофейник слабого кофе, внимательно перечитывая счета и рекламки, поглаживая бороду - Эдна никак не могла привыкнуть к этой острой бородке, как у Генри Четвертого, он отрастил ее, когда его каштановые волосы стали редеть – брал на кухне пластиковую коробку с завтраком и отправлялся в свою дорожную контору, к своим оранжевым жилетам, как он называл рабочих, Эдне всегда было интересно, как рабочие называют его – наваррский невротик? бородатый бурбон?
Хедда говорила, что если бы не эти дорожные сто семьдесят фунтов в неделю, у них бы и кофе в доме не водился, и Эдна знала, что это чистая правда. В восемьдесят четвертом в Верхнем Вишгарде - на сыром, лиловом от вереска холме - выстроили новый отель с рестораном и курительной комнатой, на креслах там лежали шотландские пледы, а в специальном ясеневом ящике под стеклом - коллекция трубок в резных деревянных футлярах, к каждой трубке полагалась мягкая тряпочка, серебряная подставка и ёршик.
В Клены еще забредали любители старины в поисках истинно английского дома, и те, кто хотел сэкономить десяток фунтов, но Вишгард постепенно выходил из моды, страстно любимый Англией фильм с Ричардом Бартоном и Элизабет Тейлор, который здесь снимали в семьдесят первом году, понемногу забылся, да и сам автор пьесы забылся, хмельной уэльский гений с его небрежным хореем, полным соленой пены и вязкого прибрежного песка, он был похоронен здесь неподалеку, но в конце восьмидесятых это уже никого не интересовало.
***
На Рождество в Верхний Вишгард сьехалась уйма народу из Холихэда и Свонси, Эдна надела пальто, вышла из дому и долго смотрела на окна гостиницы из сада, ей казалось, что она слышит танцевальную музыку, хотя до вершины холма было часа два с половиной пешего ходу. Вернувшись в дом, Эдна завела старую русскую пластинку с черно-белой марионеткой на конверте, на нее будто с небес обрушились серебристые быстрые колокола, а потом - медленные медные, в кухне - где за сливовым пудингом сидели отец и Хедда с девочкой - сразу стало тихо, потом в дверях показался отец в новой рубашке с магазинными складками, это Наташина пластинка, сказал он, хорошо, что ты вспомнила, он стоял там, опираясь на дверной косяк, скрестив толстые руки на груди, рукава его были закатаны, за щекой дергался какой-то мускул, как будто оживший кусочек сахарной ваты, в глазах стояла прозрачная зеленоватая муть, и Эдне вдруг показалось, что она видит его первый раз в жизни. От этого ей сильно захотелось что-нибудь сломать, она выдернула пластинку из-под иглы, процарапав черную ребристую поверхность винила извилистой линией и швырнула ее об пол. Пластинка не разбилась и осталась лежать на полу, а отец ничего не сказал и ушел на кухню.
После Рождества восемьдесят девятого дела в Кленах пошли значительно хуже.
****
Ровное безмятежное тепло Хедды, ее свободные хлопковые платья и кожаные шлепанцы без каблуков – звук Хеддиных шагов Эдна узнавала по неизменному хлопанью задников о гладкие, будто младенческие пятки – ее бесцветные волосы с желтоватыми корнями, ее толстые белые ногти, все это казалось Эдне признаком отсутствия породы, вернее, отсутствия того, что у Джейн Остин называлось классом, того, что в избытке имелось у мамы, но почему-то не передалось самой Эдне, пропало, растворилось в отцовской крови, не смогло пересилить слабый подбородок Сонли и землистый цвет лица Сонли, за который Эдна до дурноты ненавидела свое отражение в зеркале. Мама, с ее круглыми деревянными гребнями, длинными мочками ушей – точь-в-точь как в альбоме с египетскими фресками – непонятными книгами, непонятным Стравинским и воспоминаниями о протыкающем бледное небо золотистом шпиле Адмиралтейства, была для Эдны воплощением недоступной теперь, утерянной навсегда другой возможности, а Хедда была здесь и сейчас, и деваться от этого блеклого настоящего было некуда. Зато Младшая была похожа на мать, как котенок похож на кошку, она даже моллюсков и лавербред - красные водоросли, от которых у Эдны сводило скулы – любила так же, и воду пила прямо из пластиковой бутылки, ленясь потянуться за стаканом, и на велосипед запрыгивала так же неуклюже, высоко задирая правую ногу, в детстве она была толстушкой и Эдна дразнила ее, повторяя, что Младшая напоминает ей тюленя, которого они вместе видели со скалы в Пемброкшир парке - ленивого и сонного, дожидавшегося кого-нибудь, кто придет его перевернуть, как пояснила тогда Эдна, а Младшая поверила, она всегда ей верила, вот удивительно. В тот день отец и Хедда отпустили их одних – гулять по заросшей колокольчиками тропе вдоль берега - а сами остались в Тенби, Хедда хотела пройтись по лавочкам и позавтракать в Короне и свистке. Эдна спустилась к воде, чтобы пройтись по влажному песку босиком, а Младшая не хотела снимать новые туфли со шнурками и капризничала, за это на обратном пути Эдна пугала ее древними склепами и усыпальницами, прячущимися в холмах Пресели, Младшая вцепилась ей в руку и зорко оглядывалась по сторонам, над ними сгущались здешние слоистые сумерки - перламутровая дымка того же невыразимого, почти отсутствующего цвета, что и створки ракушек на пляже, сумерки сливались с ровным тяжелым блеском песка, понемногу скрывая от глаз пляжные кабинки и железные скамейки за пятьдесят пенсов в час, алое солнце садилось в холмы, они забыли о назначенном времени и опоздали, им тогда здорово влетело, особенно Эдне.
***
Когда отец умер, все было на удивление просто - Хедда сьездила за священником из Свонси, он подписал бумаги вместо врача, потому что врач - с тех пор, как уехал в Австралию молодой Дженнингс - был один на три окрестных деревни, и посылать за ним не было никакого смысла. К тому времени, как преподобный Холланд приехал в Клены, тело отца стало твердым и сильно уменьшилось, а нос, наоборот, увеличился и занял как будто бы все лицо. Отец лежал на крахмальной простыне желтый, важный и хрупкий - будто полая терракотовая статуэтка, Эдна видела такую в Британском музее, казалось - поднимись сейчас ветер и его сдует со стола и понесет по нестриженой траве, переворачивая и подбрасывая, отшелушивая кусочки охристой глины, и, наконец, донеся до садовой стены, оставит там лежать лицом вниз, в зарослях ревеня и дикой малины. Хедда стояла над ним в растерянности, и то и дело вытирала сухие глаза платком, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы никак не желали катиться из ее выпуклых глаз - кобальтово-синих, как она с гордостью говорила, хотя Эдне они казались блекло-голубыми - слезы стеклянно набухали, делая глаза похожими на толстые линзы, на манер тех, что носила Эднина учительница географии миссис Мол, в школе ее звали Кротихой - за свитера из бурой шерсти и неуверенную походку.
Хедда сама побрила отца и переодела в полосатый воскресный костюм, костюм выглядел на нем как и раньше - старомодно и неуместно, и от этого Эдне было как-то спокойнее.
Ногти на отцовских руках всегда были желтоватыми и неровными, а теперь к желтому добавился лиловый, и Эдне хотелось прикрыть его руки, но их сложили на груди и все, кто приходил посмотреть на мертвого хозяина Кленов, задерживали взгляд на этих некрасивых ногтях, от этого Эдне становилось все хуже и хуже, и довольно скоро она ушла в дом, оставив Хедду и младшую стоять в саду, под густой красноватой листвой, защищавшей отца от августовского отвесного солнца.
Младшая поплелась было за ней, чтобы задать свои обыкновенные детские вопросы, но Эдна закрыла дверь у нее перед носом, успев услышать резкий окрик Хедды - вернись немедленно! который никак не мог относиться к ней, потому что Хедда ни разу на повысила на нее голос, за все эти десять лет, и даже, когда это делал отец, она как будто смущалась и норовила незаметно удалиться, так что Младшая поняла все правильно, постояла перед дверью немного, из упрямства, и медленно пошла назад, привычно надув губы и глядя в сторону.
Зачем это? спросила Эдна, когда Хедда принесла ей свою черную креповую шаль - черного платья у Эдны не было, хотя это была ее вторая смерть, в прошлый раз обошлось маминым платком - спасибо, мне не нужно.
На кладбище она не поехала, заявив, что работа должна идти своим чередом, повязала голову платком, взяла проволочную щетку и принялась сосредоточено чистить пол в кухне. Хедда уже собрала Младшую и стояла на крыльце с букетом желтофиолей из маминой оранжереи – в этом году там больше ничего не распустилось, цветы как будто расхотели жить как прежде и стали травой. Обе нетерпеливо переминались у дверей, поджидая ее и, то и дело, поглядывая на садовые ворота, где в своей новой красной машине сидел Джеффри Монмут, приехавший за ними с кладбища, до этого он отвез туда свою мать и тетку с двумя корзинами цветов, купленных утром в садовом хозяйстве на холме. На нем был глухой черный свитер, несмотря на полуденную жару, над губой выступили капли пота, он хмурился, сдвигая редкие брови цвета подгоревшей овсянки, но Эдна знала, что он страшно всем доволен - и тем, что может оказать услугу хозяевам Кленов, и тем, что прокатится на новой машине в погожий денек, и тем, что отец ушел и теперь Эдна не станет тянуть с помолвкой.
Эдна высунула голову из кухни и, нарочно проведя грязной рукой по лбу, сказала: Не ждите, не поеду. Приготовлю чай и печенье для тех, кто явится за вами сюда.
Хедда кинула на нее странный взгляд и шевельнула губами, как будто хотела произнести какое-то короткое тугое слово, но в последний момент прижала его языком.
Через два часа они вернулись втроем, никто из присутствовавших не захотел ехать в Клены, а семья Джеффри отправилась домой в Чепстоу почтовым автобусом. На кладбище - это сообщила ей младшая, загибая пальцы - было двенадцать человек в черном и еще аптекарь Эрсли, и все как один - это сказал ей на ухо Джеффри - сильно недоумевали по поводу ее отсутствия, никто даже чаю выпить не приехал, подумали, наверно, что со Старшей нехорошо.
Вернувшись, мачеха Хедда села на садовую скамейку, не заходя в дом, и уставилась на свежевымытые, сверкающие на солнце стекла оранжереи. Ей казалось странным, что Старшая, не терпевшая мыльной воды и тряпок, взялась за уборку, но задавать вопросы было бессмысленно - Эдна молча ходила из кухни в сад и обратно, она поставила чайник и вазу с бисквитами туда, где недавно лежал отец, разложила салфетки, расставила стаканы, принесла из погреба бутылку имбирного вина и села к столу. Учитель Монмут разлил вино, капнув на донышко для младшей и, не произнося ни слова, выпил свою рюмку залпом. Эдна выпила свою. Хедда тоже выпила, тяжело встала со скамейки и пошла в дом, на ходу разматывая черный шейный платок.
На следующее утро мачеха поехала в верхний город - в мэрию, чтобы уладить формальности, в типографию, чтобы заказать новые визитные карточки и в похоронную контору, чтобы оплатить расходы. Она вернулась с пакетом, в котором оказались гостинцы: новый кухонный фартук с накладными карманами - такой узор называется турецкий огурец, пояснила Хедда - и ночные рубашки для девочек, обе слишком длинные, слишком теплые, с воланами по подолу. Эдна свою сразу засунула подальше, она спала в отцовской пижаме, раньше - в старой, а теперь в новой, в той, что сама же подарила ему на прошлое Рождество.
Гостиничные карточки пришли к аптекарю Эрсли через три дня в плотном желтом конверте - вместо Уолдо и Хедда Сонли, пансион Каменные Клены, там было написано: Хедда и Эдна Сонли, завтрак и комнаты, Каменные Клены, Вишгард, Южный Уэльс. Вверху, на блестящем картоне была вытиснена красная кленовая веточка.
Повертев их в руках, Эдна, явившаяся в аптеку за почтой, подняла на Эрсли глаза - как вы думаете, кого она имела в виду, меня или Младшую?
Полагаю, Младшую, ответил Эрсли, не задумываясь, ведь ты осенью переезжаешь к Джеффри в Чепстоу, а они остаются здесь. И зачем-то добавил:
- Твой отец был хорошим человеком, он никому не сделал ничего плохого.
Чтобы тебя считали хорошим, достаточно никому не делать плохого, думала Эдна, переходя Нижний мост с тяжелой сумкой через плечо - по дороге она зашла к булочнику и в скобяную лавку за разной хозяйственной мелочью - совершенно необязательно делать хорошее. Можно просто сидеть на месте, молча и не двигаясь, грызть миндальные сухарики и быть обьектом всеобщей любви.
Люди любят тебя за то, что им не нужно напрягаться, чтобы осмыслить твои слова и поступки. Меня никогда не полюбят, меня уже не любят.
Вернувшись, она высыпала карточки на стол в гостиной, и, услышав веселые голоса, заглянула в кухню - там Хедда в новом фартуке, отвлекшись от медового кекса, ловила вялых ос на подоконнике и бросала их в синеватое пламя газовой конфорки, осы трещали, будто маленькие хлопушки, мать и дочь раскраснелись и выглядели совершенно счастливыми. Эдну передернуло, она вошла, резко повернула красный выключатель на газовой трубе - подходить к плите ей было противно - и, не говоря ни слова, принялась выгружать из полотняной сумки овсяную крупу и крекеры. На минуту в кухне наступила тишина, мягкая, осязаемая, ее можно было резать, как хлеб, Хедда повернулась всем телом и посмотрела на Эдну в упор, губы ее подобрались, в глазах продолжало шуметь синее газовое пламя, на минуту она даже помолодела от злости, но минута прошла, Младшая схватилась за крекеры, зашелестев целлофаном, мачеха отвернулась и Эдна осторожно перевела дух.
Служанка Дэйдра из Абертридура – тогда у них была еще служанка, ужасная растеряха, зато красавица, мама не хотела ее увольнять, пока деньги совсем не кончились - рассказывала про угольные отвалы, окружавшие шахтерские поселки наподобие крепостных стен, липкую угольную пыль, привычную как вкус горелого хлеба, надшахтный копер с гигантским колесом, похожим на колесо обозрения в кардиффском парке аттракционов, плавильные печи, рассыпающие праздничные искры, ущелья, похожие на край света, где туман заползает в рот и лошади окунают копыта в пустоту. Самым любимым рассказом Дэйдры, от которого у Эдны вся спина покрывалась мурашками, была история ллануитинской общины – поселка, сто двадцать лет назад ушедшего под воду целиком, все сорок домов и церковь Святого Иоанна Иерусалимского, их проглотило проклятое водохранилище, говорила Дэйдра, округляя пронзительно-голубые глаза, и Эдне представлялось проклятое чудовище такого же голубого цвета, все в струящейся голубой чешуе, разевающее пасть с голубыми зубами, мертвенного прозрачного оттенка, такие зубы бывали у самой Эдны, когда она возвращалась из вествудского леса, обьевшись черникой, с полной доверху корзинкой, где ягоды на дне уже пустили густой голубоватый сок, оставляющий несмываемые пятна.
***
Плотность времени на картинке, даже самой подробной и точной, и плотность времени в голове совсем неодинаковые, даже когда речь идет о тех же самых событиях, думала Эдна. Вот, скажем, на этой фотографии все, как было - упавшие на щиколотки гольфы, пухлые щеки, круглый фонтан с ящерицей застывшей на задних лапах, такие раньше жили в огне, говорила мама, а теперь в болотах, что это - Брайтон? Тенби? Аберстуит? Перед отьездом в Вишгард, отец купил для них с мамой неделю у моря, у настоящего моря, которое не отползает от берега на километр, оставляя на виду залатаные днища лодок и грязную донную траву, ох уж это уэльское море, обнажающее свои секреты с бесстыдством, которому она всегда завидовала, ее-то секретики были закопаны по всему саду, все эти персиковые косточки, пуговицы, серьги с тусклыми камушками из маминой шкатулки - стоило камушку потеряться и мама отдавала их ей, хотя серьги становились только красивее с черной блестящей дырочкой, с пустотой посередине, которую можно было заменять на тысячу разных других, подвернувшихся под руку, вещей - все эти жестяные крышки от чайных коробок, высохшие можжевеловые ягоды, моток золотой проволоки, найденный на чердаке, да много чего.
На фотографии видны прохожие, угол кафе с пластиковыми шаткими столиками и полосатой маркизой, вроде все верно, но нету главного - ощущения уходящего времени! Эйдосы всех этих вещей как будто оцепенели, зажмурились в неподвижности, сама же Эдна все помнила правильно - пружинистый шум ветра в жестких глянцевых кронах, запах кофе и горячих булок, обсыпанных сахаром, звяканье велосипедных звоночков, вкус меда в белом блюдечке и лаврового листа, если его потереть между пальцев и лизнуть, щекотное прикосновение гальки к босым ступням, капроновую шершавость ленты в волосах, банты вечно соскальзывали и было сущим мучением останавливаться на бегу и ждать пока мать переплетет косичку, больно дергая за кончики прядей - в этих вещах на фото не было ощущения смертности, они покрывались смолой, как покорные насекомые, тупо молчали, будто янтарные мухи и стрекозы в сувенирной лавке. Вещи, которые жили у Эдны в голове, были другими - в них было ощущение ухода, безвозвратности, ежесекундного соскальзывания в нижний слой жизни, чтобы через секунду оказаться еще ниже, как в том странном устройстве для мороженого, стоявшем в дорогом кафе на променаде, куда Эдну не водили, но она сама ходила смотреть: серебристый круг с чашечками - медленное, сладостное колесо обозрения - вращающийся в прохладной витрине, запотевшие стеклянные плошки с идеально ровными шариками, наверху оказывались то марципановые, то шоколадные, Эдна всегда ждала зеленых, фисташковых, и, дождавшись несколько раз подряд, уходила. От того, что зеленые оказывались там каждый день, ей было как-то спокойнее, потом дочка бакалейщика сказала ей, что в витрине не настоящее мороженое, а пластиковая дрянь, так же, как в витрине мясника - восковой поросенок с восковой морковкой, но Эдна только рассмеялась - может и так, сказала она, но зеленые-то точно настоящие, я их пробовала!
Вещи, которые Эдна пробовала, становились особенными, их не могли испортить мутные ловушки фотографий, знание о них захлестывало Эдну восторгом даже теперь, воспоминания жужжали пчелами у нее в крови, соленой водой приливали к вискам, муравьиной щекоткой пробегали по рукам.
Когда в первый раз ее взяли в город, в театр - на утренник с пьесой Метерлинка - дети там сидели с открытыми ртами, забыв даже, что надо ерзать и шуршать конфетами, а она - с леденцом за щекой - снисходительно улыбалась, победно оглядывалась - вот! я же говорила! Душа хлеба! Душа сахара! правда в театре души вещей были каким-то жалкими, надутыми, видно было, что взрослые помнили что-то смутно, но выразить не умели и оттого рисовали свои воспоминания на картоне, лепили их из папье-маше, озвучивали нарочито тонкими скрипучими голосами. По дороге домой Эдна пыталась обьяснить это маме и отцу, но они занялись своими обычными взрослыми глупостями - мама качала головой, курила и смотрела в окно, а отец пытался удержать машину на скользкой дороге, посматривая на старую, захватанную карту Лондона и бормоча слова, смысл которых до Эдны не доходил, но она знала, что слова были неприятными - короткими и отрывистыми.
Тогда у них еще была машина. Эдна помнила ее до последней дырочки, прожженной маминой сигаретой в красной стеганой обивке сиденья, ужасно похожей на клеенку у них на кухне, только та была с терновником и маками, и тоже везде прожженная, мама курила так много и торопливо, что Эдна завела для нее пепельницы: в саду из разбитых тепличных горшков, и в доме - из наспех склеенных чашек, которые уже не держали воду, но были дивно хороши и в них жила обиженная душа бабушкиного чайного сервиза, Эдне было немного стыдно перед чашками, но если бы не эта унизительная должность, они скорее всего полетели бы в мусор, как летело туда все, что билось и ломалось в доме каждый день, если Эдна не успевала подхватить и унести на чердак или в детскую. Тогда у нее еще была детская, а в ней круглое корабельное окно, а в окне сад.
***
Прожив всего лишь полгода в Вишгарде, родители сумели измениться до неузнаваемости - в доме, кроме их собственной спальни, не осталось ни одной жилой комнаты, все - даже круглая, залитая пыльным витражным светом, столовая - было оставлено для жильцов, Эдна спала теперь в бывшей кладовой, где на полках стояли мамины варенья с прилепленными бумажными клочками - 1981, июль, 1982, август и висели связки лука и чеснока, по ночам издававшие особое шуршание - это был самый сухой звук, который Эдне приходилось слышать. Утром ей приходилось складывать свою кровать и ставить ее возле стенки, чтобы делать уроки, притащив из гостиной обитый желтым кретоном стул и разложив книги и тетради на одной из нижних полок.
Четыре спальни для жильцов - это слово было похоже на жуков, на целую связку глянцевых зеленоватых жуков - представляли собой светлые, чистые, нежилого вида комнаты с двуспальными кроватями, застеленными бельем из маминого приданого - цветастым сатином, жестким от крахмала, на каждой подушке лежало по шоколадке - это мама подглядела в приморском отеле - время от времени поседевшие шоколадки доставались Эдне и мама вынимала новые из высокой стеклянной банки с веселой французской надписью, кресла и стулья были новыми, розового дерева, скучную материю оживляли только мелкие гвоздики - несколько штук Эдна позаимствовала для своих секретов, разумеется, зато зеркала в комнатах были настоящими, в темных старческих пятнышках, они висели там, на неровно оштукатуренных стенах, когда отец впервые привел их в дом, тяжелые и хмурые, Эдне они сразу понравились - в них жила душа дома, еще она жила в толстых дубовых перилах лестницы и прожилках ступенек, а еще - в голубом жестяном кувшине и миске для умывания, две эти вещи остались от прежних хозяев, мама тут же закинула их на чердак и поставила в ванных новенькие, сияющие белой эмалью, возле каждого примостилась фаянсовая мыльница, а в ней кусочек мыла в бумажной обертке с веткой лаванды. Мыльца эти время от времени исчезали - Эдна таскала их в школу и выменивала на них царские сокровища, однажды ей достался перочинный ножик с узким кукольным лезвием, точилкой для карандашей и совершенно бессмысленным штопором.
***
Иногда она приходила на второй этаж, в свою бывшую детскую и сидела там на подоконнике, глядя на красноватую кленовую листву и черную рифленую крышу сарая. Отсюда был виден кусочек сада, где редкие постояльцы завтракали в хорошую погоду, зимой мама накрывала длинный стол на кухне, там с утра топилась плита и было теплее всего, гостиная же, украшенная синим старинным ковром и граненой вазой с сухими ветками остролиста, чаще всего пустовала, и Эдна никак не могла понять, почему в эту комнату так неохотно пускают гостей.
Милая, это лицо нашего пансиона! говорила мама, представляешь, что с ним будет, если разрешить им здесь топтаться? Эдна пожимала плечами. Лицо пансиона казалось ей довольно хмурым, да и топтаться на синем ковре было особенно некому - зимой в Каменные Клены заезжали от силы два-три человека в неделю. Но спорить с мамой было бессмысленно - мгновенно расстроившись, она поворачивалась к Эдне спиной и уходила, едва заметно повесив голову, в такие минуты, глядя на ее узкую спину с проступающей под нейлоном крупной застежкой от лифчика, Эдна всегда чувствовала одно и то же - быстрый острый укол в самое сердце, похожий, наверное, на тот, шиповниковый, про который она читала в детстве, от него, кажется, заснуло все королевство, все слуги, собаки, и даже повара и поварята.
С мамой часто случались разные вещи, которые не случались с другими мамами - иногда она сидела в саду с растерянным видом, свесив худые веснушчатые руки и внимательно глядя на что-нибудь совсем неподходящее для разглядывания, например, на садовую стену, сложенную из неровных серых камней, или на дно своей чашки, где чаинки мешались с крошками от крекеров, мама всегда макала печенье в чай, будто старуха, хотя зубы у нее были ровные и белые, белее Эдниных, еще она читала книги на неизвестном языке, книг было всего девять, но мама перечитывала их по нескольку раз, как будто надеялась обнаружить там хоть что-нибудь новое.
Время от времени мама уезжала в Кардифф к своей знакомой и оставалась там почему-то довольно долго - неделю или две, в такие дни отец переставал замечать Эдну и говорил с постояльцами сквозь зубы, дом приходил в запустение, на дубовом столе обнаруживались оставленные кем-то чашки и стаканы, или мокрые круги от них, а кружевные занавески, будто по уговору, становились желтоватыми.
Вернувшись, мама любила Эдну особенно крепко и позволяла ей мелкие вольности - читать в ванной, грызть миндальные бисквиты в постели, даже ставить пластинки в гостиной, у некоторых пластинок было шершавое дыхание, особенно Эдна любила двойной альбом - в плотном белом конверте с кудрявым юношей, завернувшимся в алый плащ и размашистой надписью наискосок - музыка тоже была алой и размашистой, Эдна садилась на пол и закрывала глаза - странным образом то, что она слышала, требовало именно сидения на полу, сквозняка из-под створчатых дверей, хриплого покашливания в нитяном нутре проигрывателя и даже жестяного звяканья посуды, доносящегося из кухни.
Прошлое и будущее Эдны казались ей тогда соединенными этой музыкой, сегодняшними сумерками, чьими-то шагами по кирпичной дорожке в саду, той особой скудной английской тишиной, узнаваемой мгновенно, как узнаешь стены в детской - по запаху обойного клея, дырочкам от гвоздей и давно потерявшим смысл карандашным штрихам, столько-то футов, столько-то инчей, а сама Эдна находилась ровно посередине, на толстом синем ковре, с полными ушами музыки и полным ртом монпансье.
За последние два года она ставила пластинки только несколько раз, а потом и вовсе перестала - стоило голосу кудрявого тенора зазвучать после вступления, как прошлое наваливалось на нее четырьмя лапами и тяжелой головой со стеклянными глазами, точь-в-точь как та удушливая медвежья шкура, под которую она залезла однажды в гостях у миссис Торн в Аберстуите, залезла и замерла, прислушиваясь, почувствовав еще не угасшую до конца власть и силу зверя.
С тех пор, как мама умерла, а умерла она в восемьдесят пятом году, в декабре, когда Эдне исполнилось тринадцать лет, прошлое стало похоже на сломанные часы без стекла, в которых можно подкручивать стрелки рукой, и Эдна то и дело подкручивала, понимая, что пружина однажды не выдержит, распрямится и выстрелит в нее со всей силой насильно стиснутого времени, от этих мыслей у нее начинала болеть голова и немели пальцы.
На маму упала гнутая железная арка с надписью Каменные Клены, полная разноцветных лампочек, когда они с отцом укрепляли ее над воротами за неделю до Рождества, пытаясь привлечь клиентов, с каждым годом все реже появляющихся на этой дороге. Арка осталась от прежних хозяев, Эдна сама нашла ее в сарае под пустыми картонными коробками, на которых маминой рукой было помечено: посуда, детское, или - разное. Вдвоем с отцом они вытащили вывеску во двор, Эдна отчистила ее до тусклого блеска и попросила отца обвить железные прутья электрической гирляндой, купленной в супермаркете, арка получилась черно-красной, будто зимняя ветка, полная рябиновых ягод, даже мама пришла из кухни посмотреть, хотя у нее как раз было трудное время и она ни с кем не разговаривала. Отец снял ботинки и - в толстых шерстяных носках - полез на ворота укреплять вывеску, волоча за собой спутанный пучок проводов, там, наверху, его несильно, совсем чуть-чуть, стукнуло током, он выронил инструменты, пошатнулся, задел на одном гвозде державшийся конец арки, железо со скрежетом чиркнуло о железо, вывеска рухнула вниз, а мама, стоявшая внизу и говорившая левее-правее, упала на жидкий грязный снег, который в ту зиму даже траву не мог укрыть, там ее и увидела Эдна, крови было совсем немного - больше было красных стеклянных крошек и черных иголок искусственной хвои.
***
…А потом, спрашивали ее, потом, когда отец привел новую жену Хедду - продавщицу из Дейвида и братьев, где Эдна с отцом целый год после смерти мамы покупали овсяные хлопья и консервы - потом как все сложилось? Почему вы в тот год совсем перестали разговаривать, спрашивали ее, неужели ты думала, что он во всем виноват? он стал тебе противен? ты нарочно его избегала? ты ревновала к своей сводной сестре? вот это - в самую точку, да?
Да нет же, ерунда какая, отец просто не успевал разговаривать - приходя с работы он быстро жевал холодную ветчину с хлебом, быстро опрокидывал стаканчик, забирал пачку газет, дожидавшуюся в коридоре, и валился в спальне на кровать, не снимая покрывала. Если в пансионе появлялись жильцы, он задерживался в столовой и просматривал запись в гостевой книге, всегда с таким странным выражением лица, как будто надеялся увидеть знакомое имя, и, не обнаружив его, терял к постояльцу всякий интерес. Когда он уходил в спальню, мачеха Хедда поднималась с неопределенной усмешкой, откладывала свою вышивку - полотняную салфетку, простеганную какими-то шуршащими бумажками, скрывающими узор, их потом отдирали, как верхний слой переводной картинки - и шла за ним.
Иногда она сразу возвращалась и снова садилась в свое кресло, а иногда никто из них больше не появлялся, и Эдна садилась писать дневник. Уроки она теперь делала в гостиной, но с дневником в гостиной ничего не получалось, его можно было писать только наверху, в детской, которую ей недавно возвратили, правда, не до конца - приходилось делить ее с младшей Эдной, четырехлетней беловолосой девочкой, до отвращения похожей на Хедду, только очень розовой.
То, что девочку звали так же, как ее саму, казалось Эдне каким-то дурацким совпадением, это и было совпадением - в Вишгарде всегда любили короткие и звучные женские имена - но то, что в деревне хорошенькую младшую стали звать Эдной, а старшую - Старшей Эдной, или Старшей-из-Кленов, было уж совсем невыносимо. Эдна старалась об этом не думать, то есть - все время не думать, особенно - по дороге из школы домой. В дневнике Эдна всегда писала о сестре - Младшая, так ей было спокойнее.
Утром отец выпивал полный кофейник слабого кофе, внимательно перечитывая счета и рекламки, поглаживая бороду - Эдна никак не могла привыкнуть к этой острой бородке, как у Генри Четвертого, он отрастил ее, когда его каштановые волосы стали редеть – брал на кухне пластиковую коробку с завтраком и отправлялся в свою дорожную контору, к своим оранжевым жилетам, как он называл рабочих, Эдне всегда было интересно, как рабочие называют его – наваррский невротик? бородатый бурбон?
Хедда говорила, что если бы не эти дорожные сто семьдесят фунтов в неделю, у них бы и кофе в доме не водился, и Эдна знала, что это чистая правда. В восемьдесят четвертом в Верхнем Вишгарде - на сыром, лиловом от вереска холме - выстроили новый отель с рестораном и курительной комнатой, на креслах там лежали шотландские пледы, а в специальном ясеневом ящике под стеклом - коллекция трубок в резных деревянных футлярах, к каждой трубке полагалась мягкая тряпочка, серебряная подставка и ёршик.
В Клены еще забредали любители старины в поисках истинно английского дома, и те, кто хотел сэкономить десяток фунтов, но Вишгард постепенно выходил из моды, страстно любимый Англией фильм с Ричардом Бартоном и Элизабет Тейлор, который здесь снимали в семьдесят первом году, понемногу забылся, да и сам автор пьесы забылся, хмельной уэльский гений с его небрежным хореем, полным соленой пены и вязкого прибрежного песка, он был похоронен здесь неподалеку, но в конце восьмидесятых это уже никого не интересовало.
***
На Рождество в Верхний Вишгард сьехалась уйма народу из Холихэда и Свонси, Эдна надела пальто, вышла из дому и долго смотрела на окна гостиницы из сада, ей казалось, что она слышит танцевальную музыку, хотя до вершины холма было часа два с половиной пешего ходу. Вернувшись в дом, Эдна завела старую русскую пластинку с черно-белой марионеткой на конверте, на нее будто с небес обрушились серебристые быстрые колокола, а потом - медленные медные, в кухне - где за сливовым пудингом сидели отец и Хедда с девочкой - сразу стало тихо, потом в дверях показался отец в новой рубашке с магазинными складками, это Наташина пластинка, сказал он, хорошо, что ты вспомнила, он стоял там, опираясь на дверной косяк, скрестив толстые руки на груди, рукава его были закатаны, за щекой дергался какой-то мускул, как будто оживший кусочек сахарной ваты, в глазах стояла прозрачная зеленоватая муть, и Эдне вдруг показалось, что она видит его первый раз в жизни. От этого ей сильно захотелось что-нибудь сломать, она выдернула пластинку из-под иглы, процарапав черную ребристую поверхность винила извилистой линией и швырнула ее об пол. Пластинка не разбилась и осталась лежать на полу, а отец ничего не сказал и ушел на кухню.
После Рождества восемьдесят девятого дела в Кленах пошли значительно хуже.
****
Ровное безмятежное тепло Хедды, ее свободные хлопковые платья и кожаные шлепанцы без каблуков – звук Хеддиных шагов Эдна узнавала по неизменному хлопанью задников о гладкие, будто младенческие пятки – ее бесцветные волосы с желтоватыми корнями, ее толстые белые ногти, все это казалось Эдне признаком отсутствия породы, вернее, отсутствия того, что у Джейн Остин называлось классом, того, что в избытке имелось у мамы, но почему-то не передалось самой Эдне, пропало, растворилось в отцовской крови, не смогло пересилить слабый подбородок Сонли и землистый цвет лица Сонли, за который Эдна до дурноты ненавидела свое отражение в зеркале. Мама, с ее круглыми деревянными гребнями, длинными мочками ушей – точь-в-точь как в альбоме с египетскими фресками – непонятными книгами, непонятным Стравинским и воспоминаниями о протыкающем бледное небо золотистом шпиле Адмиралтейства, была для Эдны воплощением недоступной теперь, утерянной навсегда другой возможности, а Хедда была здесь и сейчас, и деваться от этого блеклого настоящего было некуда. Зато Младшая была похожа на мать, как котенок похож на кошку, она даже моллюсков и лавербред - красные водоросли, от которых у Эдны сводило скулы – любила так же, и воду пила прямо из пластиковой бутылки, ленясь потянуться за стаканом, и на велосипед запрыгивала так же неуклюже, высоко задирая правую ногу, в детстве она была толстушкой и Эдна дразнила ее, повторяя, что Младшая напоминает ей тюленя, которого они вместе видели со скалы в Пемброкшир парке - ленивого и сонного, дожидавшегося кого-нибудь, кто придет его перевернуть, как пояснила тогда Эдна, а Младшая поверила, она всегда ей верила, вот удивительно. В тот день отец и Хедда отпустили их одних – гулять по заросшей колокольчиками тропе вдоль берега - а сами остались в Тенби, Хедда хотела пройтись по лавочкам и позавтракать в Короне и свистке. Эдна спустилась к воде, чтобы пройтись по влажному песку босиком, а Младшая не хотела снимать новые туфли со шнурками и капризничала, за это на обратном пути Эдна пугала ее древними склепами и усыпальницами, прячущимися в холмах Пресели, Младшая вцепилась ей в руку и зорко оглядывалась по сторонам, над ними сгущались здешние слоистые сумерки - перламутровая дымка того же невыразимого, почти отсутствующего цвета, что и створки ракушек на пляже, сумерки сливались с ровным тяжелым блеском песка, понемногу скрывая от глаз пляжные кабинки и железные скамейки за пятьдесят пенсов в час, алое солнце садилось в холмы, они забыли о назначенном времени и опоздали, им тогда здорово влетело, особенно Эдне.
***
Когда отец умер, все было на удивление просто - Хедда сьездила за священником из Свонси, он подписал бумаги вместо врача, потому что врач - с тех пор, как уехал в Австралию молодой Дженнингс - был один на три окрестных деревни, и посылать за ним не было никакого смысла. К тому времени, как преподобный Холланд приехал в Клены, тело отца стало твердым и сильно уменьшилось, а нос, наоборот, увеличился и занял как будто бы все лицо. Отец лежал на крахмальной простыне желтый, важный и хрупкий - будто полая терракотовая статуэтка, Эдна видела такую в Британском музее, казалось - поднимись сейчас ветер и его сдует со стола и понесет по нестриженой траве, переворачивая и подбрасывая, отшелушивая кусочки охристой глины, и, наконец, донеся до садовой стены, оставит там лежать лицом вниз, в зарослях ревеня и дикой малины. Хедда стояла над ним в растерянности, и то и дело вытирала сухие глаза платком, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы никак не желали катиться из ее выпуклых глаз - кобальтово-синих, как она с гордостью говорила, хотя Эдне они казались блекло-голубыми - слезы стеклянно набухали, делая глаза похожими на толстые линзы, на манер тех, что носила Эднина учительница географии миссис Мол, в школе ее звали Кротихой - за свитера из бурой шерсти и неуверенную походку.
Хедда сама побрила отца и переодела в полосатый воскресный костюм, костюм выглядел на нем как и раньше - старомодно и неуместно, и от этого Эдне было как-то спокойнее.
Ногти на отцовских руках всегда были желтоватыми и неровными, а теперь к желтому добавился лиловый, и Эдне хотелось прикрыть его руки, но их сложили на груди и все, кто приходил посмотреть на мертвого хозяина Кленов, задерживали взгляд на этих некрасивых ногтях, от этого Эдне становилось все хуже и хуже, и довольно скоро она ушла в дом, оставив Хедду и младшую стоять в саду, под густой красноватой листвой, защищавшей отца от августовского отвесного солнца.
Младшая поплелась было за ней, чтобы задать свои обыкновенные детские вопросы, но Эдна закрыла дверь у нее перед носом, успев услышать резкий окрик Хедды - вернись немедленно! который никак не мог относиться к ней, потому что Хедда ни разу на повысила на нее голос, за все эти десять лет, и даже, когда это делал отец, она как будто смущалась и норовила незаметно удалиться, так что Младшая поняла все правильно, постояла перед дверью немного, из упрямства, и медленно пошла назад, привычно надув губы и глядя в сторону.
Зачем это? спросила Эдна, когда Хедда принесла ей свою черную креповую шаль - черного платья у Эдны не было, хотя это была ее вторая смерть, в прошлый раз обошлось маминым платком - спасибо, мне не нужно.
На кладбище она не поехала, заявив, что работа должна идти своим чередом, повязала голову платком, взяла проволочную щетку и принялась сосредоточено чистить пол в кухне. Хедда уже собрала Младшую и стояла на крыльце с букетом желтофиолей из маминой оранжереи – в этом году там больше ничего не распустилось, цветы как будто расхотели жить как прежде и стали травой. Обе нетерпеливо переминались у дверей, поджидая ее и, то и дело, поглядывая на садовые ворота, где в своей новой красной машине сидел Джеффри Монмут, приехавший за ними с кладбища, до этого он отвез туда свою мать и тетку с двумя корзинами цветов, купленных утром в садовом хозяйстве на холме. На нем был глухой черный свитер, несмотря на полуденную жару, над губой выступили капли пота, он хмурился, сдвигая редкие брови цвета подгоревшей овсянки, но Эдна знала, что он страшно всем доволен - и тем, что может оказать услугу хозяевам Кленов, и тем, что прокатится на новой машине в погожий денек, и тем, что отец ушел и теперь Эдна не станет тянуть с помолвкой.
Эдна высунула голову из кухни и, нарочно проведя грязной рукой по лбу, сказала: Не ждите, не поеду. Приготовлю чай и печенье для тех, кто явится за вами сюда.
Хедда кинула на нее странный взгляд и шевельнула губами, как будто хотела произнести какое-то короткое тугое слово, но в последний момент прижала его языком.
Через два часа они вернулись втроем, никто из присутствовавших не захотел ехать в Клены, а семья Джеффри отправилась домой в Чепстоу почтовым автобусом. На кладбище - это сообщила ей младшая, загибая пальцы - было двенадцать человек в черном и еще аптекарь Эрсли, и все как один - это сказал ей на ухо Джеффри - сильно недоумевали по поводу ее отсутствия, никто даже чаю выпить не приехал, подумали, наверно, что со Старшей нехорошо.
Вернувшись, мачеха Хедда села на садовую скамейку, не заходя в дом, и уставилась на свежевымытые, сверкающие на солнце стекла оранжереи. Ей казалось странным, что Старшая, не терпевшая мыльной воды и тряпок, взялась за уборку, но задавать вопросы было бессмысленно - Эдна молча ходила из кухни в сад и обратно, она поставила чайник и вазу с бисквитами туда, где недавно лежал отец, разложила салфетки, расставила стаканы, принесла из погреба бутылку имбирного вина и села к столу. Учитель Монмут разлил вино, капнув на донышко для младшей и, не произнося ни слова, выпил свою рюмку залпом. Эдна выпила свою. Хедда тоже выпила, тяжело встала со скамейки и пошла в дом, на ходу разматывая черный шейный платок.
На следующее утро мачеха поехала в верхний город - в мэрию, чтобы уладить формальности, в типографию, чтобы заказать новые визитные карточки и в похоронную контору, чтобы оплатить расходы. Она вернулась с пакетом, в котором оказались гостинцы: новый кухонный фартук с накладными карманами - такой узор называется турецкий огурец, пояснила Хедда - и ночные рубашки для девочек, обе слишком длинные, слишком теплые, с воланами по подолу. Эдна свою сразу засунула подальше, она спала в отцовской пижаме, раньше - в старой, а теперь в новой, в той, что сама же подарила ему на прошлое Рождество.
Гостиничные карточки пришли к аптекарю Эрсли через три дня в плотном желтом конверте - вместо Уолдо и Хедда Сонли, пансион Каменные Клены, там было написано: Хедда и Эдна Сонли, завтрак и комнаты, Каменные Клены, Вишгард, Южный Уэльс. Вверху, на блестящем картоне была вытиснена красная кленовая веточка.
Повертев их в руках, Эдна, явившаяся в аптеку за почтой, подняла на Эрсли глаза - как вы думаете, кого она имела в виду, меня или Младшую?
Полагаю, Младшую, ответил Эрсли, не задумываясь, ведь ты осенью переезжаешь к Джеффри в Чепстоу, а они остаются здесь. И зачем-то добавил:
- Твой отец был хорошим человеком, он никому не сделал ничего плохого.
Чтобы тебя считали хорошим, достаточно никому не делать плохого, думала Эдна, переходя Нижний мост с тяжелой сумкой через плечо - по дороге она зашла к булочнику и в скобяную лавку за разной хозяйственной мелочью - совершенно необязательно делать хорошее. Можно просто сидеть на месте, молча и не двигаясь, грызть миндальные сухарики и быть обьектом всеобщей любви.
Люди любят тебя за то, что им не нужно напрягаться, чтобы осмыслить твои слова и поступки. Меня никогда не полюбят, меня уже не любят.
Вернувшись, она высыпала карточки на стол в гостиной, и, услышав веселые голоса, заглянула в кухню - там Хедда в новом фартуке, отвлекшись от медового кекса, ловила вялых ос на подоконнике и бросала их в синеватое пламя газовой конфорки, осы трещали, будто маленькие хлопушки, мать и дочь раскраснелись и выглядели совершенно счастливыми. Эдну передернуло, она вошла, резко повернула красный выключатель на газовой трубе - подходить к плите ей было противно - и, не говоря ни слова, принялась выгружать из полотняной сумки овсяную крупу и крекеры. На минуту в кухне наступила тишина, мягкая, осязаемая, ее можно было резать, как хлеб, Хедда повернулась всем телом и посмотрела на Эдну в упор, губы ее подобрались, в глазах продолжало шуметь синее газовое пламя, на минуту она даже помолодела от злости, но минута прошла, Младшая схватилась за крекеры, зашелестев целлофаном, мачеха отвернулась и Эдна осторожно перевела дух.